Обильная субкультура, окружавшая сказку Алексея Толстого “Золотой ключик, или Приключения Буратино”, памятна любому, жившему в советское время. Тут были и многочисленные театральные постановки, и фильмы (мультфильм Иванова-Вано, классический фильм А. Птушко, мюзикл Л. Нечаева), и песни (в том числе и на слова Булата Окуджавы), и конфеты, вафли, лимонад, игрушки, маски, магазины, настольные и напольные игры и многое, многое другое, всключая и обширный репертуар, как правило, эротических анекдотов и песенок детского и городского (пост)фольклора. (...)
Эти примеры можно множить и дальше, однако совершенно очевидно, что Буратино не только был, но и остается влиятельным культурным архетипом, что его воздействие выходит за пределы советской эпохи и что действительно, прав был Ю. Степанов, поместивший Буратино в ряд “констант русской культуры”. С этой точки зрения интересно взглянуть на сказку Толстого, попытавшись выяснить источники той неожиданной глубины, которая позволила деревянной кукле стать архетипом, оформившим какие-то важнейшие элементы культурного бессознательного, открытым для многочисленных творческих интерпретаций и в то же время сохраняющим свои неповторимые и узнаваемые черты, подобно таким (немногим) архетипам советской культуры, как Сталин и Ленин, Чапаев или Штирлиц.
(...)
Исследователями Толстого замечены мельчайшие отличия “Золотого ключика” от сказки Коллоди, однако почему-то никто не обратил внимания на колоссальное и почти декларативно подчеркнутое отличие Буратино от Пиноккио: хотя Пиноккио, как и Буратино, появляется на свет с длинным носом, у Пиноккио нос еще больше вытягивается в тот момент, когда он лжет, — что делает первоначальный размер его носа относительно небольшим. Этот мотив полностью отсутствует в “Золотом ключике”, и не потому, что Буратино не врет. Совсем наоборот: потому что вранье изначально характеризует этот персонаж! Вместе с тем, как отмечает М.А. Чернышева, в “Золотом ключике” снимается важная для “Пиноккио” антитеза куклы и человека, игры и жизни: “В “Золотом ключике”… кукла и есть человек, игра и есть жизнь”. Если принять версию о Буратино как об alter ego Толстого, то длинный нос Буратино становится лукавой декларацией предназначения художника, которое Толстой видит вовсе не в обязанности быть глашатаем правды, как того требует русская культурная традиция, а совсем наоборот — во вранье, в способности увлекательно сочинять небылицы. Художника-пророка Толстой замещает художником-буратино, который всегда остается в пространстве игры, в пространстве выдуманной реальности — то есть, по большому счету, остается марионеткой. Единственное, что ему нужно, — это право свободно врать, не из-под плетки, а для собственного удовольствия. Марионеточность у Толстого полностью лишается трагизма: если жизнь — театр, то это самое подходящее место для игры — озорства, шалостей, небылиц и приключений — того, к чему более всего приспособлен Буратино.
(...) По логике сказки Толстого Буратино с самого начала свободнее Мальвины и Пьеро: “безмозглый доверчивый дурачок с коротенькими мыслями” принимает самые неприятные обстоятельства как условия игры и играет в полную силу, извлекая из любой ситуации максимум театральных эффектов. Он не переживает ситуацию всерьез, его девиз: “Enjoy the show!” — и именно поэтому он награжден в конце не реальным богатством или силой, а своим театром. (...)
Если в сказочной традиции “герой должен проявить доброту, скромность, сообразительность, вежливость, а чаще всего — знание определенных правил игры”, в результате чего он и добывает “сказочные ценности из мифического иного мира, от чудесных существ и т.п.”, то в “Золотом ключике”, как это ни странно, Буратино награждается за неправильное поведение. Папа Карло отправляется продавать куртку и покупать азбуку после того, как Буратино из-за шалостей едва не убивает крыса Шушара. Карабас дает ему денег после того, как тот, “визжа в уши”, говорит заведомую глупость — утверждает, что он не может залезть в очаг, потому что один раз пробовал это сделать “и только проткнул дырку”. Характерно расхождение этого эпизода с прототипической сценой в “Пиноккио”: бородатый и страшный хозяин театра отпускает и награждает Пиноккио после того, как тот, узнав, что вместо него в очаге будет сожжен Арлекин, предлагает себя взамен. Иными словами, Пиноккио награжден за самоотверженность, Буратино — за глупость.
А Тортила решает подарить Буратино золотой ключик после того, как он нарушает идиоматические в сказке правила поведения: оказавшись в пруду, он грубо, хотя и довольно искренне реагирует на проявленное по отношению к нему гостеприимство: “Буратино понюхал, попробовал лягушиное угощение. — Меня стошнило, — сказал он, — какая гадость!”
Вообще если приложить к “Золотому ключику” характерные для волшебной сказки принципы, обеспечивающие успех действий героя (по Мелетинскому, Неклюдову и др.), то результат этого сопоставления будет скорее негативный: Буратино “не проявляет добро… по отношению к дарителям, зверям, старушкам и т.п.”, он невольно сообщает важную информацию “дарителю” Карабасу и случайно узнает о волшебном ключике от Пьеро; он не следует благим советам/запретам мудрого Сверчка, папы Карло, Мальвины и других благоразумных персонажей. Единственное правило поведения сказочного героя, которое, впрочем, лишь отчасти подходит к Буратино, звучит так: “Обязательно выбрать наиболее невзрачный предмет, наиболее опасный путь, в принципе — наиболее худший… вариант”. Насчет “наиболее невзрачного предмета” — это, конечно, не про Буратино, который, как все помнят, даже на невинную арифметическую задачку реагирует весьма агрессивно: “Я же не отдам некту яблоко, хоть он дерись!”. А вот “наиболее опасный путь, в принципе — наиболее худший вариант”, не только точно описывает приключения Буратино, но и подкрепляется его собственной (пожалуй, единственной “мировоззренческой”) декларацией: “Больше всего на свете я люблю страшные приключения. Завтра чуть свет убегу из дома — лазить по заборам, разорять птичьи гнезда, дразнить мальчишек, таскать за хвосты собак и кошек… Я еще не то придумаю!..”.
Непротиворечиво объяснить все эти особенности “Золотого ключика” можно не через модели сказочного жанра, а через модель мифологической медиации, которая трансформирована в структуре волшебной сказки, но в сказке Толстого именно она вынесена на первый план. Разноплановые, не поддающиеся унифицированной интерпретации удвоения заполняют пространство между отчетливой оппозицией своего/чужого, реализованной в “Золотом ключике” через противопоставление театра Карабаса театру, обретаемому Буратино. Логика этого процесса весьма близка описанной К. Леви-Строссом логике мифа, предполагающей преодоление противоположностей путем их замены другими, менее удаленными друг от друга оппозициями, в конечном счете выводящими к фигуре медиатора. Медиатором же, как правило, оказывается трикстер — мифологический клоун, шалун, нарушитель правил и границ. Именно в роли медиатора-трикстера и выступает в сказке Толстого Буратино, что и объясняет его последовательное антиповедение — несоблюдение правил и норм, ведущее тем не менее к успеху.
Разумеется, Толстой мифологизировал сказку совершенно бессознательно, повинуясь необходимости вместить в сказочный сюжет личную утопию. Многие сказочные герои генетически связаны с моделью трикстера, так что нет ничего удивительного в том, что в сказке Толстого проступает именно эта семантика. В сущности, и в “Пиноккио” герой с самых первых сцен сказки написан именно как медиатор-трикстер. Толстой в первых главах своей сказки не только буквально следует за сюжетом Коллоди, но и расставляет собственные акценты, маркирующие Буратино именно как трикстера (такова, например, приведенная выше “программа” Буратино, высказанная им в ответ на назидания Говорящего Сверчка). Черты медиатора также определяют сущность этого героя. Он деревянный и одновременно живой: его можно использовать вместо полена, он не тонет в воде, его может унести ветром — и в то же время он все время хочет есть, у него появляются синяки, и его можно щипать (“куклы опять начали обнимать, целовать, толкать, щипать и опять обнимать Буратино, так непонятно избежавшего страшной гибели в очаге”)! Он кукла, марионетка — и одновременно стопроцентный мальчишка. Насколько оригинально совмещены эти черты в Буратино, видно, если сравнить сказку Толстого с “Тремя толстяками” Ю. Олеши, где также постоянно обыгрывается оппозиция кукла/ребенок. У Олеши эта модель служит источником конфликта и движет сюжетом: живая Суок должна притвориться куклой, чтобы спасти Просперо, а замена на куклу спасает ее саму от смерти, наследник Тутти по ходу действия убеждается в том, что у него на самом деле человеческое, а не механическое сердце, и т.п. Ничего подобного нет у Толстого: прелесть и сила его героя именно в непротиворечивом совмещении кукольного и человеческого.
Эти, изначально заданные черты Буратино как медиатора порождают более сложные, но аналогичные сопряжения противоположностей. Так, Буратино только что появился на свет и только вчера получил имя, но едва он появляется в театре, как куклы узнают его: “Живой Буратино! — завопил Пьеро, взмахивая длинными рукавами… Это Буратино! Это Буратино! К нам, к нам, веселый плутишка Буратино!”. Эта парадоксальная и никак не объясненная ситуация может быть понята только как результат совмещения контрастных черт “романного” или авантюрного героя с биографией (Толстой первоначально хотел назвать свою сказку “романом для детей и взрослых”) и героя мифологического, причем именно трикстера — Буратино недаром узнан как “веселый плутишка”.
У Буратино, как нам неоднократно напоминают, “глупая деревянная голова”, он “безмозглый доверчивый дурачок с коротенькими мыслями”, что, кстати, подтверждается тем, как легко его обманывают лиса и кот. В то же время он проявляет бездну сообразительности, когда нужно выведать тайну золотого ключика, он умел и ловок в битве с Карабасом, он значительно более жизнеспособен, чем Мальвина и Пьеро, а жизнеспособность, как справедливо замечает М. Петровский, “величайшая и все решающая ценность в художественном мышлении Толстого”. Именно эти качества отличают Буратино от фольклорного дурака — связь, на которую указывает Е.Д. Толстая, — Иван или Емеля демонстрируют свою глупость и неуместность именно в бытовых ситуациях.
Мы, безусловно, далеки от мысли о том, что Толстой сознательно восстанавливает и выносит на первый план мифологическую логику медиации. Нет, эта структура сама выступает из “памяти” сказочной формы под воздействием толстовского замысла примирить культурную традицию Серебряного века и советскую культуру, официальную и неофициальную сферы – иначе говоря, создать между ними медиацию. Но именно как медиатор и трикстер, за которым просвечивает древняя мифологическая семантика, Буратино и может стать убедительным воплощением утопии свободной марионетки — утопии-оксюморона.
Необходимо увидеть и то, как Толстой обновляет мифологическую логику. Он не замещает сказку мифом, а скорее совмещает, создавая нечто, напоминающее о синкретических мифах-сказках. Более того, Толстой весьма последовательно исключает какую бы то ни было мифологическую серьезность из стилевого спектра своей сказки, ни на минуту не позволяя забыть, что перед нами куклы, а не люди, что все это игра, а не жизнь. В сущности, и отмеченное выше обилие удвоений, работая на логику мифа, вместе с тем зримо акцентирует искусственность, условность и игровую природу действия — это в жизни все случается один раз, а игра, как отмечал еще Хейзинга, всегда предполагает удвоение. Если Толстой что-то и мифологизирует, то именно игру, театральность, шалости и озорство, создавая тем самым парадоксальный миф о сказке.
Вместе с тем проступающие в Буратино черты трикстера и медиатора по-новому освещают толстовскую утопию свободной марионетки. Художник-буратино — это художник-трикстер, свободно играющий с обстоятельствами полярных систем и реальностей. Он неподсуден никакому моральному суду, поскольку не принадлежит ни одной из систем всецело, а лишь дурачится, превращая условия существования в условности игры. В этом отношении трикстерские жесты — неуместность, непристойность и даже аморальность художника — превращаются в свидетельства творческой свободы. Можно увидеть в этой утопии апофеоз цинизма и нравственной безответственности, но нельзя не признать ее эстетической привлекательности.
Тень мифологического трикстера-медитатора, возникающая за плечами Буратино, и придает ему архетипический статус в советской и постсоветской культурах. Семантика этого архетипа значительно шире толстовской утопии свободной марионетки. Буратино оказывается одним из ярчайших примеров медиаторов между советским и несоветским, официальным и неофициальным дискурсами. Но это как раз характерно практически для всех персонажей, обретших архетипический статус, будь то Чапаев или Штирлиц, — характерно и то, что все они так или иначе наделяются чертами трикстера. От этих героев Буратино отличает онтологическая чистота трикстерства — он абсолютный озорник, проказник, нарушитель конвенций, хулиган, наслаждающийся самой игрой превыше ее результатов. Он наиболее безыдейный персонаж советской культуры, никак не связанный ни с какими социальными или идеологическими моделями. Показательно, что, войдя в канон соцреализма, сказка Толстого не вмещается в соцреалистический протосюжет в том виде, в каком его описывает К. Кларк: социальные обретения Буратино не оплачены ростом его “сознательности” — он, вопреки соцреалистическому канону, так и остается “стихийным” героем. Именно поэтому, кстати говоря, советский постфольклор так увлеченно развивает мотив сексуальных эскапад Буратино — они не требуют никаких социально мотивированных декораций. Буратино, возможно, впервые в русской культуре манифестирует сосредоточенность на том, что американцы называют fun. To have fun любой ценой и в любых обстоятельствах, вне какой бы то ни было прагматики; сделать любую активность интересной — этот веселый гедонизм воплотился в Буратино не меньше, чем, допустим, в Томе Сойере, и уж точно острее, чем где-либо в советской культуре, — именно этим свойством объясняется живучесть архетипа Буратино в постсоветское время. Более того, представляя собой один из блестящих примеров советского симулякра (ничем не хуже хрестоматийного Микки-Мауса), Буратино вместе с тем выявляет позитивный — иначе говоря, креативный, игровой — аспект симуляции, проступающий острее всего в период постмодернизма.
Марк Липовецкий
Утопия свободной марионетки, или Как сделан архетип // «НЛО» 2003, №60
| Признаки
Зачинщик
Посредник
Оборотень
Ненасытный
Культурный герой
|
Вор
Плут
Игрок
Хитрец
Шутник
|
Цитаты
Карло выстругал щеки, потом выстругал нос – обыкновенный...
Вдруг нос сам начал вытягиваться, расти, и получился такой длинный острый нос, что Карло даже крякнул:
– Нехорошо, длинен...
И начал срезать у носа кончик. Не тут-то было!
Нос вертелся, вывертывался, так и остался – длинным-длинным, любопытным, острым носом.
Карло принялся за рот. Но только успел вырезать губы, – рот сразу открылся:
– Хи-хи-хи, ха-ха-ха!
И высунулся из него, дразнясь, узенький красный язык.
Карло, уже не обращая внимания на эти проделки, продолжал стругать, вырезывать, ковырять. Сделал кукле подбородок, шею, плечи, туловище, руки...
Но едва окончил выстругивать последний пальчик, Буратино начал колотить кулачками Карло по лысине, щипаться и щекотаться.
– Послушай, – сказал Карло строго, – ведь я еще не кончил тебя мастерить, а ты уже принялся баловаться... Что же дальше-то будет... А?..
Тем временем Карабас Барабас вытащил наконец из огромного рта колючую шишку.
От удара по темени у него выпучились глаза. Пошатываясь, он опять схватился за ствол итальянской сосны. Ветер развевал его бороду.
Буратино заметил, сидя на самой верхушке, что конец бороды Карабаса Барабаса, приподнятой ветром, приклеился к смолистому стволу.
Буратино повис на суку и, дразнясь, запищал:
– Дяденька, не догонишь, дяденька, не догонишь!..
Спрыгнул на землю и начал бегать кругом сосны. Карабас-Барабас, протянув руки, чтобы схватить мальчишку, побежал за ним, пошатываясь, кругом дерева.
Обежал раз, вот-вот уж, кажется, и схватил скрюченным пальцами удирающего мальчишку, обежал другой, обежав в третий раз... Борода его обматывалась вокруг ствола, плотно приклеивалась к смоле.
Буратино протянул ему на ладони крошки миндального пирожного:
– Угощайтесь, синьор главнокомандующий.
Петух строго взглянул на деревянного мальчишку, но не удержался и клюнул его в ладонь.
– Ко-ко-ко!..
– Синьор главнокомандующий, мне нужно бы пройти в харчевню, но так, чтобы хозяин меня не заметил. Я спрячусь за ваш великолепный разноцветный хвост, и вы доведете меня до самого очага. Ладно?
– Ко-ко! – еще более гордо произнес петух.
Он ничего не понял, но, чтобы не показать, что ничего не понял, важно пошел к открытой двери харчевни. Буратино схватил его под крылья за бока, прикрылся его хвостом и на корточках пробрался на кухню, к самому очагу, где суетился плешивый хозяин харчевни, крутя на огне вертела и сковороды.
– Пошел прочь, старое бульонное мясо! – крикнул на петуха хозяин и так поддал ногой, что петух – ку-дах-тах-тах! – с отчаянным криком вылетел на улицу к перепуганным курам.
Буратино, незамеченный, шмыгнул мимо ног хозяина и присел за большим глиняным кувшином.
В это время послышались голоса Карабаса Барабаса и Дуремара.
Хозяин, низко кланяясь, вышел им навстречу.
Буратино влез внутрь глиняного кувшина и там притаился.
Толстому Карабасу Барабасу лень было спускаться вниз, он манил беглецов пальцем, похожим на сардельку:
– Идите, идите ко мне, деточки...
– Ни с места! – приказал Буратино. – Погибать – так весело! Пьеро, говори какие-нибудь свои самые гадкие стишки. Мальвина, хохочи во всю глотку...
Мальвина, несмотря на некоторые недостатки, была хорошим товарищем. Она вытерла слезы и засмеялась очень обидно для тех, кто стоял на верху косогора.
Пьеро сейчас же сочинил стихи и завыл неприятным голосом:
Лису Алису жалко –
Плачет по ней палка.
Кот Базилио нищий –
Вор, гнусный котище.
Дуремар, наш дурачок, –
Безобразнейший сморчок.
Карабас ты Барабас,
Не боимся очень вас...
В то же время Буратино кривлялся и дразнился:
– Эй ты, директор кукольного театра, старый пивной бочонок, жирный мешок, набитый глупостью, спустись, спустись к нам, – я тебе наплюю в драную бороду!
Все, кроме Буратино, приуныли. Он же хитро улыбался, вертелся так, будто сидел не на столе, а на перевернутой кнопке.
– Ребята, – довольно хныкать! – Он соскочил на пол и что-то вытащил из кармана. – Папа Карло, возьми молоток, отдери от стены дырявый холст.
И он задранным носом указал на очаг, и на котелок над очагом, и на дым, нарисованные на куске старого холста.
Карло удивился:
– Зачем, сынок, ты хочешь сдирать со стены такую прекрасную картину? В зимнее время я смотрю на нее и воображаю, что это настоящий огонь и в котелке настоящая баранья похлебка с чесноком, и мне становится немного теплее.
– Папа Карло, даю честное кукольное слово, – у тебя будет настоящий огонь в очаге, настоящий чугунный котелок и горячая похлебка. Сдери холст.
Буратино сказал это так уверенно, что папа Карло почесал в затылке, покачал головой, покряхтел, покряхтел, – взял клещи и молоток и начал отдирать холст. За ним, как мы уже знаем, все было затянуто паутиной и висели дохлые пауки.
Карло старательно обмел паутину. Тогда стала видна небольшая дверца из потемневшего дуба. На четырех углах на ней были вырезаны смеющиеся рожицы, а посредине – пляшущий человечек с длинным носом.
Когда с него смахнули пыль, Мальвина, Пьеро, папа Карло, даже голодный Артемон воскликнули в один голос:
– Это портрет самого Буратино!
– Я так и думал, – сказал Буратино, хотя он ничего такого не думал и сам удивился. – А вот и ключ от дверцы. Папа Карло, открой...
– Ну а ты, ну а ты, Буратино? – спрашивали все. – Кем хочешь быть при театре?
– Чудаки, в комедии я буду играть самого себя и прославлюсь на весь свет!
Ссылки
А.Н. Толстой. Золотой ключик, или приключения Буратино
«Золотой ключик, или Приключения Буратино»: аннотация, издания, оценки и отзывы читателей
«ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК» И СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
Веселые человечки: культурные герои советского детства
См. также |